Потихонечку, как мама маленького ребенка раздевает.
- Угу, - сказал я.
- И мне все это нравится, я ничего не понимаю, а потом вдруг прихожу в себя
и кричу: "Нет, Ватанабэ! Ты мне нравишься, но у меня парень есть, нельзя! Я
так не могу! Пожалуйста, перестань!" Но ты бы не переставал...
- Я бы, между прочим, перестал.
- Да знаю, это же воображение просто. Мне так нравится, - сказала она. - А
потом ты мне его показываешь. Как он у тебя стоит. Я отворачиваюсь, но
краешком глаза смотрю. И говорю: "Нет! Нельзя! Он слишком большой, слишком
твердый, он в меня не войдет!"
- Да не такой он и большой, совсем обычный.
- Да какая разница, это же воображение. И тогда у тебя лицо становится такое
грустное-грустное. А мне тебя становится жалко, и я тебя утешаю.
"Бедненький!"
- И вот этого тебе сейчас хочется?
- Ага.
- Какой кошмар! - я не удержался от улыбки.
Мы покинули кафе, опустошив по пять стаканов водки с тоником. Я хотел было
рассчитаться, но Мидори оттолкнула мою руку, вынула из бумажника хрустящую
десятитысячную купюру и все оплатила.
- Все нормально, у меня тут получка с собой, да и это ведь я тебя позвала, -
сказала она. - Конечно, если ты убежденный фашист, и тебе не хочется, чтобы
женщина тебя угощала, тогда другой разговор.
- Хочется-хочется!
- Да и дело свое ты не сделал.
- Он же твердый и большой, - сказал я.
- Ну да, - сказала она и повторила. - Он же твердый и большой.
Она спьяну споткнулась о ступеньку, и мы чуть не скатились вниз по лестнице.
Когда мы вышли из кафе, укрывавшие небо тонкой пеленой тучи разошлись,
нежные лучи предзакатного солнца освещали улицу.
Мы с Мидори некоторое время послонялись по улице.
|